Драбкина Т.С.
Изложение собственных мыслей – пугающий процесс: мысли – это задержанные желания, если они находятся под властью принципа удовольствия, или же средство отказа от нового опыта, разрыва связи, если они обусловлены навязчивым повторением. Впрочем, обычно они представляют собой соединение того и другого. Сообщая свои мысли Другому, да еще в письменной форме, когда я имею дело с навоображенным Другим, — т.е. отнюдь не с самой благожелательной версией оного, — я опасаюсь разоблачить себя, открыть свои желания и свои раны, что может произойти, если мои мысли не будут достаточно выстроены, — защищены от первичного процесса, — чтобы отвлечь внимание читателя от моей субъективности. С другой стороны, я бы хотела быть понятой, поскольку я пытаюсь сообщить нечто значимое для меня. Только то, что будет воспринято Другим, станет полноправной частью моей психической реальности.
Так что я нахожусь в диалоге с этим внутренним Другим, создавая свой текст. С каждым словом я открываю себя Другому, свидетелю и интерпретатору.
Интерпретатор требует от меня изменения, демонтируя материал, заставляя признать скрытое и отказаться от маскировок. Его собственные желания могут вступать в конфронтацию с моими. Свидетель же знает, что история уже состоялась, и присутствует при ее развертывании, воспринимая текст, как он есть, не меняя ни одного слова, пробела или знака препинания. Свидетель и интерпретатор представляют также разные аспекты внутренней объектной структуры. Свидетель стоит на берегу, в то время как интерпретатор барахтается вместе со мной в потоке, непосредственно влияя на мои усилия выплыть и их результаты. Более того: свидетель – тот, кто не может вследствие условий реальности оказаться в том же потоке; однако он мог бы уйти, если не физически, то психологически. Он выполняет функцию свидетеля по собственному выбору, парадоксально сохраняя свою субъективность в недоступной вмешательству ситуации. Эта пассивная субъективность – уникальный дар свидетеля.
Всякий человек, рассказывающий историю, — устно или письменно, вербально или через отыгрывание (enactment), сознательно или бессознательно, нуждается в той или иной мере как в интерпретаторе, так и в свидетеле. В зависимости от внутреннего объектного мира, самой истории и намерений рассказчика, последний проецирует более или менее «компетентные» объекты на свою внешнюю аудиторию.
В разные моменты, на разных этапах процесса аналитик должен занимать обе эти позиции в интересах своих пациентов. Неуместное использование одной вместо другой приводит к внутри- и внеаналитическим осложнениям.
Интерпретатор действует в поле переноса, — «в потоке», — имея дело с желаниями и тревогами пациента, обращенными к нему как к трансферентной фигуре, которые, собственно, и определяют историю- «сновидение», используя само ее содержание в качестве материала. В этом смысле рассказчика можно уподобить «несостоявшемуся магу, подменившему метаморфоз метафорой» (Olinick, S.L., Tracy, L., 1987). (Под магией понимается «оказание влияния на других людей, событий или силы посредством эмоционально значимого использования языка и жестов».) Источник этой магии – перенос на воображаемого слушателя.
Таким образом, с точки зрения интерпретатора, история устанавливает связь между рассказчиком и слушателем, организованную полем переноса; она представляет собой активное усилие повлиять на воображаемого слушателя, манипулировать им в соответствии с трансферентными нуждами, конфликтами и защитами.
Ниже приводится история, рассказанной аналитической пациенткой «Настей».
Когда были холода, мы на собаку надевали комбинезон. Ей не нравится. Чего она только не делала… тряслась от кончика носа до кончика хвоста каждую минуту… пыталась чесаться о заборы, о машины. А когда только надевали, она застывала и не шевелилась. Потом шла как на шарнирах, еле-еле. Мы с Лешкой раздражались, потом смеялись, потом поняли: у нее раздражается кожа… при любом движении… У собаки была раньше вязаная попонка… размером на таксу… пока она не выросла. Эту попонку она лучше терпела… Но когда 20 градусов мороза, все равно будешь ходить в комбинезоне… Она отвлекается, когда с другими собаками бегает… Или когда чешет за одним из нас. Но и на площадке бегает гораздо медленнее. И потом страдает, когда идем обратно… А когда снимешь, она катается по полу, пытается почесаться, и потом все хорошо. Сейчас она боится… когда зову гулять, не подходит.
Да, Настя сообщает о том, как ее раздражает аналитический «комбинезон», затрудняющий ее движения, препятствующий непосредственным удовлетворениям и в то же время раздражающе стимулирующий. Но «на улице холодно», и без «комбинезона», — без аналитического сеттинга, — прогулка в транзиторный мир «собачьей площадки» может оказаться травматичной. «Комбинезон» метафорически связан как с сепарацией, так и с признанием собственных ограничений, — невозможности обеспечить самой себе абсолютный холдинг. Может быть, Настя хотела бы всегда оставаться в тепле кабинета аналитика, не нуждаясь ни в каком комбинезоне и ни в каких прогулках.
Такова одна из версий интерпретации этой истории. Но, может быть, и позиция свидетеля окажется не лишней. Чтобы занять ее, — чтобы извлечь себя из «потока», — я должна уделить внимание «демонтажу» собственной «истории», иными словами, отдать отчет в собственных контртрансферент
Побудили меня к размышлениям такого рода слова супервизора, прозвучавшие неожиданно: «Собаке не нужен комбинезон, шерсть позволяет ей приспособиться к холоду». Поначалу они вызвали протест: я немедленно подумала об искусственно выведенных комнатных «голых» собачках, которым никак не обойтись без комбинезона в холодную погоду. (Кстати, собака у Насти хоть и не комнатная, но действительно короткошерстная. Правда, я узнала это позже, из Интернета. Я узнала также, что собаки этой породы «…очень активные и шаловливые. Сложные в обучении и воспитании, необходимо постоянно тренировать собаку». Настя завела собаку этой породы после долгого процесса выбора.) Супервизор едва ли думал о неизвестной ему породе Настиной собаки; его слова послужили интерпретацией моего контрпереноса, внесшего вклад в отчасти неизбежный сегодняшний кризис анализа этой пациентки. Высказанное им альтернативное мнение столкнуло меня с собственной не рефлексировавшей
В психологическом дискурсе свидетель, будь то внешний или внутренний, — это субъект, воспринимающий и признающий опыт другого, и тем самым придающий ему (опыту) реальность. Способность переживать опыт требует эксплицитного или имплицитного подтверждающего присутствия другого: другой видит то, как это видишь ты, временно откладывая в сторону собственное суждение. Ответственность свидетеля состоит в том, чтобы дослушать – дорассказать себе – историю до конца, узнать в точности, «как оно было». Таким образом, парадоксальное место свидетеля находится в неизвестном, но присутствующем сейчас, будущем. Глядя на это с точки зрения Nachträglichkeit
В христианстве есть представление о Боге как о свидетеле для человека, в противоположност
Функция аналитика как свидетеля должна иметь особое значение, когда пациент впервые переживает некий опыт в анализе. Это может быть травматический опыт, который был испытан, но не пережит, ранее, или интеграция на новой стадии развития, или, наконец, катастрофические события, происходящие в жизни пациента уже в процессе анализа.
Поэтому неудивительно, что в аналитической литературе позиция свидетеля много обсуждается в связи с травмой. Как молчание о травме, так и интерпретативный подход, особенно к взрослой травме, поддерживают и воспроизводят ее. Неисторизованная
В связи с этим, интересные вещи происходят, когда история не рассказывается, а пишется. В последние десятилетия опубликовано немало мемуаров, содержащих истории травматического опыта времен 2-й Мировой, прежде всего истории Холокоста. София Ричман, аналитик и автор мемуаров о Холокосте, говорит, что мемуары позволяют восстановить ощущение непрерывности, нарушенное травмой (Richman S., 2006). Она отмечает, что в этом процессе «одной из самых интересных для меня вещей было полное отсутствие внутреннего критического цензора. Интернализованны
Создание и коммуникация истории травмы, таким образом, составляют единый процесс и требуют благожелательног
Эмоциональное омертвение – эффект травмы, связанный с разрушением внутреннего хорошего объекта, но и способствующий этому разрушению. Получается, что в процессе написания истории оно парадоксальным образом ставится на службу творческому процессу: травма «приостанавливае
Сама письменная речь может рассматриваться как ответ на потерю, одновременно ее отрицание и преодоление, средство поддержания константности объекта. Она предоставляет широчайшее поле во времени и пространстве для проекции хорошего объекта. В связи с этим я думаю о пациентке «В.», которой, с одной стороны, бывает очень трудно говорить на сессии, а с другой, — невыносимо молчать. Однажды после нескольких минут молчания и моей неизбежно неудачной попытки помощи В. ушла, в самом начале сессии. Через несколько часов, ночью, она написала мне электронное письмо, в котором смогла сообщить, что ей очень плохо, рассказать о самоповреждениях и суициальных мыслях. Читая о том, как она ходит по крыше и «отмеривает шаг», я в полной мере чувствовала себя свидетелем. Искушение отказаться от этой позиции, — например, предложив В. обратиться к психиатру, — было велико, но, поразмыслив об ее истории, насколько она была мне известна, и истории наших с ней отношений, я удержалась. Мы обменялись еще парой писем; мои ответы были в основном свидетельствами того, как я понимаю содержание ее посланий, т.е. моим персональным, субъективным их воспроизведением
Следуя Ричман, я могу сказать, что Другой как свидетель выступает в качестве противовеса парализующему критическому, обвиняющему суперэго. Кажется, В. может вынести лишь очень малую дозу интерпретативных вмешательств; она отчаянно нуждается в том, чтобы я присутствовала в ее мире, но в основном ничего с ним не делала. Небольшая история, созданная нами в переписке, облегчила эту мучительную ситуацию. Я тогда впервые так явно обнаружила терапевтический эффект позиции свидетеля, — как возможность интегративных процессов внутри суперэго, под управлением благожелательног
В работе «О нарциссизме», где впервые идет речь о том, что будет впоследствии называться суперэго, Фрейд пишет о двух компонентах этой инстанции: идеале Я, содержащем родительские ожидания, и «совести», призванной оценивать соответствие либидинозных вложений эго идеалу Я. Травма, как известно, приводит к обесцениванию эго и его объектов, так что суперэго становится критическим и обвиняющим, его отношения с эго принимают характер навязчивого повторения. Процесс создания истории травмы приостанавливает преследующую активность суперэго. Тот, кто рассказывает историю, диссоциирован от того, с кем она происходила. Рассказчик как свидетель несет ответственность не за саму катастрофу, — не за разрушения во внутреннем мире, эквивалентные убийству родительских объектов, — а за историю о ней. Это означает восстановление символизма и работы совести в качестве внутреннего свидетеля. Представление о заинтересованном внешнем другом, который хочет выслушать, узнать историю, способствует этому внутреннему процессу и в то же время питается им.
Аналитик как свидетель не интерпретирует историю пациента и тем самым поддерживает диссоциацию: рассказчик – не тот, с кем она происходила и кто отсутствует в кабинете аналитика.(Так, мне писала письмо не та В., которая – в ее рассказе — ходила по крыше и с которой я не могла вступить в контакт.) После того, как история рассказана и выслушана, — после того, как рассказчик обрел свидетеля, — может появиться основа для преодоления диссоциации, и, соответственно, для позиции интерпретатора.
Поланд (Poland W.S., 2000) следующим образом характеризует функцию аналитика как свидетеля: свидетель слушает, но не в поиске материала для интерпретации; присутствует молчаливо, но активно; бодрствует, но не вносит свою предполагаемую мудрость; понимает то, о чем говорит пациент, не делая ничего больше и даже не собирая материал для будущих интерпретаций. Интересно, что это описание скорее негативное, — речь идет о том, чего аналитик не делает. Действительно, функцию свидетеля трудно описать фукнциональным образом.
По сравнению с интерпретативной позицией, в позиции свидетеля аналитик ощущает относительную эмоциональную обособленность от пациента. Тем не менее, говорит Поланд, позиция свидетеля родственна эмпатической отзывчивости, или холдингу, являясь их зрелой версией, поскольку опирается на переживание инакости развивающейся субъективности пациента. По мнению этого автора, позиция свидетеля важна на завершающей стадии анализа. Однако приводимый им пример относится не к завершению анализа, а к ситуации травмы: его молодая пациентка во время анализа узнала о своем тяжелом заболевании, требующем гистерэктомии. «В этот трагический момент я остро ощущал, что был рядом с ней, но не вместе (at one) с ней… Мы были как два человека, один из которых преодолевает опасные пороги, а другой переживает за него, но находится в безопасности на берегу». И далее: «В этот момент ей не нужны были мои комментарии, которыми я пытался бы выразить поддержку, однако имплицитно старался бы уверить ее, что я на ее стороне и не виноват в постигшем ее ударе судьбы. И также ее не интересовали связи, которые могли бы быть усмотрены, между ее мыслями в данную минуту и испытанными ею в другие времена страданиями или фантазиями. Но поскольку она уже знала, что мне не все равно, ей, видимо, важно было, что я остаюсь рядом, понимая отчасти ее внутреннюю борьбу, но также с уважением относясь к ее неизбежному одиночеству в кризисе, переживаемом ею в своем теле, в своей жизни… Для моей пациентки имело значение, что я выполняю функцию Другого, — кого-то, кого она воспринимала, как слышащего и понимающего ее боль, признающего огромную важность ее переживаний, — как понимающего свидетеля ее страданий и стараний пережить эмоциональную травму». Вне катастрофических событий, говорит далее Поланд, функция свидетеля также присутствует в анализе как его неявная, но существенная его часть, даже как «тонкий индикатор хода анализа».
Компетентный, то есть понимающий и доверенный свидетель нужен пациенту для признания реальности и осмысленности самостоятельно осуществляемой им психической работы. Очевидно, речь не идет о подтверждении, или одобрении, или оправдании и т.п., поскольку свидетель требуется тогда, когда пациент принимает персональную ответственность за свою психическую продукцию, нуждаясь в Другом лишь для того, чтобы тот увидел и признал ее. В такой момент неудача аналитика в свидетельствован
Из всего этого понятна принципиальная разница между позициями интерпретатора и свидетеля. Интерпретатор функционирует в контексте переноса, предполагающего зону слияния, смешения, взаимопроникнове
Позицию свидетеля также можно рассмотреть как часть аналитической функции в ответ на навязчивое повторение, отыгрывающее (acting) неисторизованную травму. В «По ту сторону принципа удовольствия» навязчивое повторение описано Фрейдом как проявление влечения к смерти, регулирующего процессы избавления организма от напряжения, когда в результате травмы влечение к жизни, Эрос, а вместе с ним и принцип удовольствия, не могут выполнять эту задачу. Активность Эроса — «окольный путь» к «собственной смерти», в отличие от прямого пути к безличной смерти, определяемого инстинктом смерти. Этот окольный путь связан с удерживанием квоты напряжения, вместо неудержимого стремления к скорейшей разрядке. Сохранение напряжения требует структур внутри психического организма, которые бы его вмещали. Эта идея находит выражения в концепциях интернализации, в представлениях о внутренних объектах.
Патологическое горе имеет место тогда, когда требуемое реальностью расставание с внешним объектом может означать непоправимую утрату внутреннего объекта и, соответственно, ослабление Эроса, высвобождение влечения к смерти. Человек словно оказывается в петле времени, возвращаясь снова и снова туда, где объект еще существует. Размеры этой петли могут быть разные, но цикличность остается. Это и есть навязчивое повторение.
Моделл(Modell A., 1997) описывает навязчивое повторение как следствие воспоминания, организованного как закрытая метафора: когда это воспоминание метонимически активизируется чем-то в реальности, то реальность воспринимается его точная копия, — происходит повторение вместо вспоминания. Расселл (Russell P., 2006) говорит о навязчивом повторении как о связанном с отсутствием аффективной компетентности, — «способности чувствовать, что на самом деле следует делать». Как и закрытая метафора Моделла, эта концептуализация тоже указывает на дефицит способности переживать актуальный опыт. Расселл образно описывает навязчивое повторение как проявление «рубцовой ткани разрывов привязанностей, в которых индивид нуждался в процессе эмоционального роста» (что, собственно, и приводит к нарушению способности чувствовать). Навязчивое повторение действует вместо отношений, вместо вспоминания, вместо переживания.
Однако, говорит Расселл, оно является и приглашением к отношениям, поскольку воспроизводит привязанность на грани разрыва, нарушения в аффективно критический момент. Воспроизводя в терапии или анализе эту катастрофическую ситуацию, пациент неизменно надеется, что катастрофы не произойдет. В этот кризисный для анализа момент трансферентно-ко
Некоторые художественные произведения, где речь идет о трагических, роковых событиях, содержат персонаж «свидетеля», от лица которого ведется повествование, — находящийся в центре событий, однако вне той катастрофической угрозы, которую они несут. «Великий Гэтсби» Фицджеральда и «Имя розы» Эко относятся к этому роду. В обоих этих текстах, кроме Свидетеля, имеется еще пара персонажей, связанных между собой роковым, катастрофическим образом. Рассказ от лица свидетеля позволяет автору рассказать историю, ход которой предрешен и которая потому должна отображать героев подчиненными ее фатальному процессу, — соответственно, они не могут быть рассказчиками, в то время как рассказ от лица автора неизбежно был бы интерпретацией.
В «Имени розы» пара непримиримых противников – францисканский монах Вильгельм Баскервильский, любитель наблюдений и толкователь знаков (его имя отсылает к Шерлоку Холмсу, а его роль – также к Зигмунду Фрейду) и другой монах, слепой старец Хорхе (отсылающий сложным путем к Борхесу, который был слеп, работал при этом директором библиотеки, а также был автором метафоры «Вавилонской библиотеки»). Первый пытается проникнуть в библиотеку, второй его туда не пускает, оберегая секрет определенной книги. (На самом деле, конечно, важно, что это книга Аристотеля о комедии.) Ожидая неминуемого раскрытия секрета, Хорхе отравил эту книгу, — каждый, проникший в ее тайну, должен был умереть. Последовала серия смертей. Вильгельм наблюдает и расследует происходящее, однако всякий раз оказывается на шаг позади убийцы. Дело кончается тем, что Хорхе, загнанный в угол, съедает отравленную им самим книгу, так с ней и не расставшись, уничтожив себя с ней вместе. Конфронтация между Вильгельмом и Хорхе, раскрытие секрета приводит к необратимым последствиям, к уничтожению библиотеки и всего аббатства. Происходит апокалипсис, как в буквальном смысле (греч. – раскрытие, откровение), так и в традиционном смысле конца света, катастрофы. Вильгельм, хоть и остался жив, но в большой мере утратил прежнюю идентичность (свои объекты), о чем свидетельствует его беседа с Адсоном в самом конце «Седьмого дня ночи».
Последняя конфронтация Вильгельма и Хорхе не оставляет сомнений в роковом (в смысле навязчивого повторения) характере происходящего. Они ждали друг друга, — потому что к моменту этой встречи каждый знал, что другой думает и делает, настолько тесным стало их взаимопроникнове
Охраняя тайну книги о смехе, Хорхе защищает от интерпретации-ра
Эта картина вполне соответствует концепции закрытой метафоры Моделла, а также представлениям об обрыве привязанности Расселла. Сохранение «мертвого» объекта возможно, пока он недоступен для установления связи.
В мире «Имени розы» отравленная книга и вместе с ней вся библиотека оказываются проекцией мертвого или утраченного объекта слепца Хорхе, — вещью, превратившейся в знак и оккупированной его внутренним миром. Раскрытие Вильгельмом этого псевдообъекта и составляет, собственно апокалипсис; пожар – метафора неизбежного последствия. Апокалипсис — результат нарушения отношений между именами и вещами; отсюда, возможно, — название и заключительная строка романа: Роза при имени прежнем – с нагими мы впредь именами.
Это последняя фраза записок Адсона, свидетеля апокалипсиса. Вот что пишет Эко о нем в «Заметках на полях Имени розы»: «Адсон был для меня очень важен. Мне хотелось рассказать мой сюжет – со всеми его неясностями, с политическими и религиозными сложностями, с его двуплановостью — от лица человека, который участвует во всех событиях, фиксирует их своей фотографической памятью подростка, но сам эти события не понимает и не поймет, даже став стариком (недаром он выбирает побег в божественное ничто, а не тот побег, к которому звал учитель). Моя цель была — дать понять все через слова того, кто не понимает ничего».
Адсон не принимал решений, не нес ответственности, не искал собственных ответов, — случившееся не было его апокалипсисом. С другой стороны, он был учеником Вильгельма и потому не мог уйти; он любил Вильгельма (да и Хорхе тоже) и потому был вовлечен. Чтобы выполнить функцию свидетеля, ему не нужно было понимать смысл происходящего, более того, — если бы он толковал его, он бы уже не был свидетелем. (Понимание как свидетельство и понимание как толкование – разные вещи.)
Он составляет свои записки в глубокой старости, «… приуготовляюсь доверить пергаменам память о дивных и ужасающих делах… Повествую verbatim лишь о доподлинно виденном и слышанном, без упования проницать сокрытый смысл событий и дабы лишь сохранились для грядущих в мир… те знаки знаков, над коими пусть творят молитву истолкования». Как говорит Эко в «Заметках», 80-летний Адсон свидетельствует о 18-летнем, и это добавляет еще один уровень отстранения. Эко пишет об этом с точки зрения укрепления свидетельской позиции автора: «…раздваивая Адсона, я вдвое увеличивал набор кулис и ширм, отгораживающих меня как реальное лицо или меня как автора-повествов
Адсон как свидетель сохранил непрерывность истории, в то время как Вильгельм в процессе своего расследования-то
В «Великом Гэтсби» тоже есть свидетель, Ник, и убийственная пара, Гэтсби и Том, и «недоступный» объект, — экстернализованн
В этой повести, в отличие от романа Эко, «безумный» персонаж гораздо симпатичнее того, кто находится на стороне здравого мысла и реальности; он не только никого не убивает, но готов взять на себя убийство, совершенное Дэйзи. Тем не менее, как не раз упоминает Ник, Гэтсби порой выглядит так, словно убил человека, и среди множества слухов о нем настойчиво повторяется, что он убийца. (Гэтсби на самом деле убивал, но «законным» образом, на войне, где он сделал блестящую карьеру.) И он вправду убийца, — самого себя, реального Джеймса Гетца.
Ник, рассказчик, определенно находится на стороне последнего (на стороне Гэтсби против Тома и на стороне Гетца против Гэтсби). Он становится свидетелем подлинной истории Джеймса Гетца, установив через «голема» контакт с его создателем.
Свидетельская функция Ника-персонажа формируется на глазах читателя, по мере того, как он (персонаж, а не рассказчик) все более ощущает катастрофичность происходящего, обреченность Гетца и безумие Гэтсби, трагический и неостановимый ход событий.
Впрочем, Ник по своему складу предрасположен к свидетельской позиции: «In my younger and more vulnerable years my father gave me some advice that I’ve been turning over in my mind ever since. “Whenever you feel like criticizing any one,” he told me, “just remember that all the people in this world haven’t had the advantages that you’ve had.”… In consequence, I’m inclined to reserve all judgments, a habit that has opened up many curious natures to me… I was privy to the secret griefs of wild, unknown men. Most of the confidences were unsought… Reserving judgments is a matter of infinite hope». Однако едва ли на самом деле Ник был исключительно вынужденным слушателем этих откровений: он стремится видеть все многообразие жизни «из единственного окна», то есть соединять разнородные вещи, с которыми встречается, в единую картину. Поэтому “curious nature”, “secret grief of wild, unknown men” должны составлять для него вызов. Его субъективность свидетеля – это его «окно», которое он реконструирует с каждой новой историей.
Так и в историю Гэтсби он вовлечен как бы пассивно, — почти не пытаясь повлиять на ее ход, — но с напряжением восприимчивости, освобожденной благодаря «воздержанию от суждений».
Возможно, «тайное горе» Гэтсби впервые ощущается Ником тогда, когда он устраивает встречу Гэтсби и Дэйзи в своем доме, и Гэтсби, обнаружив катастрофическое несоответствие мечты и реальности, говорит ему: “This is a terrible mistake.” Однако он следует путем «ужасной ошибки», деваться ему некуда. Он требует от Дэйзи сообщить Тому, что она никогда его не любила, что она всегда любила только Гэтсби. Затем между ним и Ником происходит следующий диалог:
“I wouldn’t ask too much of her,” I ventured. “You can’t repeat the past.”
“Can’t repeat the past?” he cried incredulously. “Why of course you can!”
He looked around him wildly, as if the past were lurking here in the shadow of his house, just out of reach of his hand.
“I’m going to fix everything just the way it was before,” he said, nodding determinedly. “She’ll see.”
К концу Ник в полной мере становится свидетелем, — когда Гэтсби, отказавшийся бежать, рассказывает ему свою подлинную историю. «He was clutching at some last hope and I couldn’t bear to shake him free.” И затем: “…his protest continued in my brain:“Look here, old sport, you’ve got to get somebody for me. You’ve got to try hard. I can’t go through this alone.” Он сам, и больше никто был этим «кем-то».
Наверное, во всякой истории, во всяком событии есть элемент катастрофы, как в мире каждого из нас существуют мертвые объекты, следы неизбежных травм. Поэтому истории нуждаются в свидетеле. Слушатель-интерп
Литература
1. Фрейд З., «О нарциссизме», 1914
2. З. Фрейд, «По ту сторону принципа удовольствия» (1920)
3. Эко У., «Имя розы», СПб, Symposium, 2003
4. Эко У., «Заметки на полях имени розы», СПб, «Симпозиум», 2002
5. Fitzgerald, “The Great Gatsby”
6. Modell A. (1997) Reflection on Metaphor and Affects. Ann. Psychoan., 25: 219-233
7. Olinick, S.L., Tracy, L., Transference Perspectives of Story Telling. (Ps. Rev., 1987; 74:319-331)
8. Poland, W.S. (2000). The Analyst’s Witnessing and Otherness. J. Amer. Psychoanal. Assn., 48:17-34.
9. Richman, S. (2006). Finding One’s Voice: Transforming Trauma into Autobiographical Narrative. Contemp. Psychoanal., 42:639-65..
10. Russell P. (2006) Trauma, Repetition and Affect. Contemporary Psychoanalysis, 42: 601-620
автор Драбкина Татьяна Семеновна, кандидат МПА, кандидат МПО